Евгению Лукьяненко Ты помнишь, друже, было нам под тридцать, храня студенчества недавний шик, мы по укоренившейся традиции друг к другу обращались: - Слышь, старик... Пижонили, конечно. Было дело. Вот нынче мы и вправду старики. Но странно: дух и мысль, душа и тело, как в юности, здоровы и крепки. Порой болит - что не болеть не может. Реакция, конечно же не та. Но зависть нас по-прежнему не гложет, И не страшит последняя черта. Мы жили всяко - голодно и сыто - в том коммунальном нищенском раю, где в университетах недосыпа и обретали личностность свою. Войной недавней меченая поросль, мы жили между "надо" и "нельзя". Мечтали сообща, взрослели порознь, - кому какая выпала стезя. Но, разные, мы в главном были схожи: сыны в семье отцов-фронтовиков. Судьба Отечества своей - дороже. И были мы народ. Без дураков. Вот это и осталось - до кончины, и нас не обломать и не купить. ... Все помня, улыбаюсь без причины: - А слышь, старик, живем и будем жить! Я тебе письмецо пишу. Ты прочтешь его через годы, улыбнешься: значит, дышу, вольный сын невольной свободы. Потому что жизнь - суета. Ну а смерть и памятью дышит. Вечность - просто такая черта, за которой тебя не слышат. Эти строчки поэт написал своей жене Ирине. И ей же: Мы расстаемся навсегда: До вечера. И день завис распятием в окне, и я не знаю, как дожить до встречи в бессильной и бесцельной тишине.
|